В Центре городской культуры прошел поэтический спектакль Веры Павловой «Мать-и-мачеха». Стихи собственного сочинения поэтесса перемежала исполнением советских песен в диапазоне от «Эх, дороги» до «Как молоды мы были». Поэт аккомпанировала на электропианино, а исполняли их зрители. После представления Вера Павлова рассказала «Звезде» о том, почему её спектакль похож на мессу.
Вы жили в России, Америке, сейчас в Канаде. Но ваши места жительства никак не отражаются в поэзии. Ваша родина — язык?
— В одном стишке я сказала, что я «географ внутреннего мира, историк внутренней войны». Вот там я и живу.
То есть внешняя жизнь мало проникает в ваши стихи?
— Конечно, проникает! Но она не то, о чем я пишу. Она то, что мне помогает или мешает. И в таком качестве появляется в моих стихах. То, что помогает разобраться с моей внутренней географией и историей. Или мешает.
Спектакль «Мать-и-мачеха» — своеобразный путеводитель по вашей внутренней географии и истории за двадцать лет. Но зачем были нужны эти ужасные советские песни?
— Когда заграницей я попадаю в русские семьи, меня всегда усаживают за пианино и просят аккомпанировать этим песням. Это одни и те же песни — в Канаде и Америке, в Израиле и во Франции. Я составила их список, провела что-то вроде социологического опроса: попросила отметить 20 самых любимых. Их я и включила в программу «Мать-и-мачеха». Она сделана по образцу мессы, где прихожане поют хоралы, а священник читает тексты. Стихи, насыщающие эту конструкцию, скорее контрастируют песням. Тут у меня имеется тайный умысел по отношению к публике: поющий человек беззащитен. С него слетает всё наносное, все маски. А стихи падают в эту распаханную песнями почву и прорастают.
До Перми вы её уже показывали?
— Я сыграла её в четырёх странах. И каждый раз боялась, что здесь не будут петь — будут сопротивляться. Пели всюду. Особенно я боялась московской публики. Но и в Москве пели как миленькие! В Пермь было тоже страшно её везти. А вдруг сочтут за обиду. Вы, видимо, сочли. Вы ведь не пели?
Не пел. Ваши стихи вступали в диссонанс с этими советскими песнями. Мне эти песни неприятны.
— На это и был расчёт! Я хотела, чтобы этот опыт был болезненным. И исцеляющим. Яд в малых дозах — лекарство. Исполняя эти песни, люди возвращаются к нашему общему прошлому. Вы заметили, что многие плакали? Видимо, мой коварный план сработал: человек, обезоруженный пением, глубже воспринимает поэзию.
Советские песни нравятся не только русским людям. В вашей последней книге «Избранный» есть эпизод, когда двое подростков крутят сальто под песню «И Ленин такой молодой».
— Да-да, в вагоне нью-йоркского метро. Мы спросили у них, а что это за песня? Они ответили, что скачали её из ютуба, что это — советская детская песня. В каком-то смысле они правы. Все песни, которые мы вчера пели, были — по крайней мере, для меня — детскими. Мы выросли на них.
А мне показалось, что песни пелись с ностальгией.
— Мой спектакль не про ностальгию. А про то, что в нас сидит очень глубоко. Про то, что вынуть трудно. Но надо.
Поэтому вы начали ваше выступление со стихов о родине?
— Все 150 стихотворений, которые я прочитала, были о родине.
Вы следите за тем, что происходит в России?
— Да, читаю новости. А вчера в моей московской квартире произошло историческое событие — мы с дочкой выкинули телевизор. До этого он лет десять стоял с выдернутым из розетки шнуром.
И что вы думаете о сегодняшней политической ситуации?
— Я не думаю, я чувствую... страх и надежду.
Страх за то, что всё возвращается к тому времени, в котором были написаны советские песни?
— Страх за мою младшую дочку: она активный борец за справедливость. И надежду на то, что она и другие подобные ей прекрасные молодые люди в этой борьбе победят.
Структура вашей последней книги «Избранный» напоминает предыдущую — «Либретто». Почему вы стали дополнять поэзию прозаическими дневниковыми текстами?
— «Либретто» срежиссировано изысканно: стихи перемежаются интервью, эссе, афоризмами, рисунками. А книгу «Избранный» писала не я, а сама жизнь. Это мой дневник, в котором я не изменила ничего. Подённые записи, стихи, фотографии, распечатанные на принтере с заканчивающимся картриджем... Дневник трёхлетней борьбы моего любимого с болезнью. Мой Стивушка (дипломатический, затем литературный переводчик Стивен Сеймур, — Прим. ред.) умер, но... может быть, мы победили. У меня есть чувство, что мы победили. Эту книгу я не могла составлять как режиссёр, который говорит актёрам, что им нужно делать. В этой книге я сама была актёром, а режиссёром была... может быть, смерть, а, может быть, любовь.
В ней есть эпизод, когда вы, перечитывая свои давние стихи («станет ли диагнозом угроза, верить ли испуганной гадалке, просыпающейся от наркоза на каталке?»), понимаете, что они оказались пророческими. Часто ли встречаются такие совпадения?
— Часто. Стихи приходят из областей, где времени нет. И стихи знают о будущем и о прошлом гораздо больше, чем я. Написав стихотворение, я только через годы понимаю, о чём оно. И что оно совсем не том, что я имела в виду, когда его писала.
Можете привести пример?
— В «Избранном» есть стихотворение, которое было написано лет десять назад. Это единственное в книге отступление от документальности. Я уже на стадии вёрстки заменила им другой текст, в котором было матерное слово. Иначе пришлось бы на книге ставить маркировку «18+» и помещать её в целлофан. Вот это стихотворение, написанное задолго до того, как Стивушка пришёл от врача и сообщил диагноз:
начисто милого холить
набело ночи стелить
чтобы чуть-чуть обезболить
то что нельзя исцелить
нА два по-братски разделим
прожитой жизни доход
радости вечную зелень
грусти не тающий лёд
В этих стихах уже была вся книга «Избранный».
Вы по-прежнему пишете в постели или ванне?
— Да. Но в последнее время я все чаще просыпаюсь в гостинице, а там есть только душ. Душ тоже помогает, но ванна лучше.
Читая критические высказывания пятнадцатилетней давности о вашей поэзии, становится смешно. Вас обвиняли в том, что ваша поэзия заземлена — «роды, гинекология и никакой метафизики». Сейчас это в поэзии стало привычным делом. Спор с критиками вы выиграли. Считаете себя победительницей?
— Я с ней не спорила.
Откуда вообще у вас эта предельная свобода самовыражения? Ведь вы же выросли в советское время, когда не было принято говорить об интимных переживаниях.
— До 30 лет я писала не для печати. Мне и в голову не приходило, что я поэт. Это были домашние радости. Я писала по зову сердца — не для читателей, а для себя, мужа и друзей. А потом родные предложили мне издать первую книгу стихов «Небесное животное». Я согласилась — «по приколу».
Вы ведь пишите одну и ту же книгу — дневник вашей жизни?
— Всякий нормально развивающийся поэт пишет одну книгу. Поздний Заболоцкий не был бы таким, если бы не прошел через лагеря. И поздний Пастернак не был бы. Когда поэт развивается в естественных условиях, он пишет одну книгу всю жизнь.
А что вы думаете о феминизме и феминистической поэзии?
— (после паузы) Ничего я о нём думаю. Не имеет ко мне никакого отношения! Глупости какие-то (смеется). Даже думать об этом не хочу! Ну, какие-то глупые тётки отстаивают своё право быть человеком. А кто мешает? Будь!
Вы музыковед по образованию. И в ваших стихах много отсылок к музыке и композиторам. Кого вы любите слушать?
— Я не только слушаю, но и сама играю. Люблю Баха, Моцарта, Брамса, Шумана. Мой любимый композитор — Шуберт. Я люблю красивую музыку. Композитор Валентин Сильвестров называет её метамузыкой. Его «Тихие песни» — одна из моих любимых вещей. Музыку я люблю слушать живьём, люблю ходить на свидание с музыкой в концертный зал.
Поскольку мы в Перми, я не могу задать вопрос о...
— Курентзисе? Он гений! Я его начинала слушать в Москве, потом в Перми. Для «Королевы индейцев» (опера на музыку Генри Перселла в постановке Питера Селларса, — Прим. ред.) я, кстати, переводила либретто. «Королева» в Большом театре была сыграна запредельно, нечеловечески хорошо!
Вы тоже недавно стали композитором — сочинили оперу «Бармалей». Как это произошло?
— О да! Изначально опера была написана для американских студентов, изучающих русский язык. Но она оказалась настолько живой, что сейчас мы с моим мужем, клоуном Николаем Терентьевым, исполняем её в разных странах. Коля — во всех ролях, я пою хором. А наши зрители радостно превращаются в детей.